Ветреный неисправимо - я в кругу Трубецких совершенно и притом _глупо_ распустился... Правда, что и поводов к этому было немало. Я в них поверил. В кружке Николая Ивановича - _известные_ издания {39} привозились молодым князем О {40} и читались во всеуслышание - разумеется, с выпущением строк, касавшихся князя О _папеньки_. Князь Николай {41} пренаивно и пресерьезно проповедовал, que le catholicisme et la liberte {что католицизм и свобода (франц.).} - одно и то же, а я пренаивно _начинал_ думать, что хорошая душевная влага не портится даже в гнилом сосуде католицизма. В молодом кружке молодых Геркенов я читал свои философские мечтания и наивно собирался читать всей молодежи лекции во Флоренции...
На беду, на одном обеде, на который притащили меня больного, в Пале-Рояле, у Freres provencaux - я напился как сапожник - в аристократическом обществе. На беду ли, впрочем?
Я знал твердо - что _Тереза_ этого не забудет... Тут она не показала даже виду - и другие все обратили в шутку - но я чувствовал, что - _упал_.
Отчасти это, отчасти и другое было причиною перемены моего решения.
30-го августа нашего стиля я проснулся после страшной оргии с демагогами из наших, с отвратительным чувством во рту, с отвратительным соседством на постели цинически бесстыдной жрицы Венеры Милосской... Я вспомнил, что это 30 августа, именины Остр - постоянная годовщина сходки людей, крепко связанных единством смутных верований, - годовщина попоек безобразных, но святых своим братским характером, духом любви, юмором, единством с жизнию народа, богослужением народу...
В Россию! раздалось у меня в ушах и в сердце!
Вы поймете это - вы, звавший нас чадами кабаков и бл...й, но не когда любивший нас.
В Россию!.. А Трубецкие уж были на дороге к Турину и там должен я был найти их.
В мгновение ока я написал к ним письмо, что по домашним обстоятельствам и проч.
В Париже я, впрочем, проваландался еще недели две, пока добрый приятель {42} не дал денег.
[Денег стало только до Берлина. В Берлине я написал Кушелеву о высылке мне денег и там пробыл три недели, в продолжение которых Берлин мне положительно огадился.]
Окт 6-го
Я зачеркиваю не потому, чтобы что-либо хотел скрыть, а потому, что решаюсь развить более подробности.
Денег у меня было мало, так что со всевозможной экономией стало едва ли бы на то, чтобы доехать до отечества. С безобразием же едва стало и до Берлина. Моя надежда была на ящик с частию книг и гравюр, который, полагал я, в _ученом_ городе Берлине можно заложить все-таки хоть за пятьдесят талеров какому-нибудь из книгопродавцев.
Вечера стояли холодные, и я, в моем коротеньком парижском пиджаке, сильно продрог, благополучно добравшись до города Берлина. _Теплым_ я - как вы можете сами догадаться - ничем не запасся. Денег не оставалось буквально ни единого зильбергроша.
"Zum Rothen Adler, Kurstrasse!" {К отелю "Ротэр Адлер" , на Курштрассе! (нем.).} - крикнул я геройски вознице экипажа, нарицаемого _droschky_ и столь же мало имеющего что-либо общее с нашими дрожками, как эластическая подушка с дерюгой... Это я говорю, впрочем, теперь, когда господь наказал уже меня за излишний патриотизм. А тогда, еще издали - дело другое, тогда мне еще
и дым отечества был сладок и приятен. {43}
Я помню, что раз, садясь с Боткиным {44} в покойные берлинские droschky, я пожалел об отсутствии в граде Берлине наших пролеток. Боткин пришел в ужас от такого патриотического сожаления; а я внутренне приписал этот ужас аффектированному западничеству, отнес к категории _сделанного_ {45} в их души. Дали же знать мне себя _первые_ пролетки, тащившие меня от милой таможни до Гончарной улицы, {46} и вообще давали знать себя целую зиму как Немезида - петербургские пролетки, которые, по верному замечанию Островского, самим небом устроены так, что на них вдвоем можно ездить только с блудницами, _обнямшись_, - пролетки, так сказать, _буколические_.
Zum Rothen Adler! - велел я везти себя потому, что там мы с Бахметевым {47} останавливались en grands seigneurs {важными господами (франц.).} вследствие чего, т. е. вследствие нашего грансеньорства, и взыскали с нас за какой-то чайник из польского серебра, за так называемую Thee-maschine, который мы, заговорившись по русской беспечности, допустили растопиться _двадцать пять_ талеров. Там можно было, значит, без особых неприятностей велеть расплатиться с извозчиком.
Так и вышло. "Rother Adler", несмотря на мой легкий костюм, принял меня с большим почетом, узнавши сразу одну из русских ворон.
Через пять минут я сидел в чистой, теплой, уютной комнате. Передо мной была Thee-maschine (должно быть, та же, только в исправленном издании) - а через десять минут я затягивался с наслаждением, азартом, неистовством русской спиглазовской крепкой папироской. Враг всякого комфорта, я только и понимаю комфорт в чаю и в табаке (т. е., если слушать во всем глубоко чтимого мною отца Парфения, - в самом-то диавольском наваждении {48}).
Никогда не был я так похож на тургеневского Рудина (в эпилоге), как тут. Разбитый, без средств, без цели, без завтра. Одно только - что в душе у меня была глубокая вера в Промысл, в то, что есть еще много впереди. А чего?.. Этого я и сам не знал. По-настоящему, ничего не было. На родину ведь я являлся _бесполезным_ человеком - с развитым чувством изящного, с оригинальным, но несколько капризно-оригинальным взглядом на искусство, - с общественными идеалами прежними, т. е. хоть и более выясненными, но рановременными и, во всяком случае, несвоевременными, - с глубоким православным чувством и с страшным скептицизмом в нравственных понятиях, с распущенностью и с неутомимою жаждою жизни!..
Окт 7.
Писать эту исповедь сделалось для меня какою-то горькою отрадою. Продолжаю.